Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] - Григорий Яковлевич Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А как поначалу верилось этому человеку, как хотелось верить. После маразматика Брежнева, после полутрупа Черненко, которого, если под руки поддерживать да ножки ему переставлять, так он и самостоятельно ходить сможет, после всего этого позорища – молодой, полный сил, честолюбия и – казалось – воли, глаза ясные. Но Тамара, ничего не смыслившая в политике, с первого взгляда прозвала его «Чичиков». И выключала телевизор, как только он появлялся на экране.
Видно, такова уж судьба их поколения, рожденных несвободными, – творить себе кумиров. Сколько ни разуверялись, а не исчезла потребность верить вновь и вновь. Дима мог сказать просто, как само собой разумеющееся, в чем и сомневаться смешно: «Сейчас время серых людей». Другое поколение, смотрят непредвзято, а ему всякий раз надо от души отрывать. И думалось: да пропадите вы пропадом! Дана тебе одна жизнь, чудом уцелевшая, делай свое дело. Но чуть что, и опять от письменного стола тянуло к телевизору, будто он этим что-то мог изменить. И только одно положил себе твердо: не сближаться. Он и на фронте даже командира дивизии своей ни разу в глаза не видал. А тут вдруг, как в метель, замелькала, закружилась вокруг новой власти интеллигенция, известные, а больше – неизвестные, давали и ему понять, что может быть приближен, но он знал, там он – не свой, там главенствует один закон: кого признаешь над собой хозяином, тот тебя в холопы и произведет.
И вдруг снова пошли слухи по Москве. Казалось бы, все теперь пишут в газетах, но люди, как в былые времена, когда глушили радиостанции, вновь начали слушать «голоса», больше, чем газетам, доверяли слухам. Какая-то тревога была разлита в воздухе, чувствовалось, там, за кремлевскими стенами, сильная борьба идет под ковром. И как раз летом, когда тысячи москвичей сошлись на Манежной площади с транспарантами, карикатурами на президента, призывами к нему, Горбачева напугали. Будто бы нашептали ему в уши, что среди демонстрантов скрывались специально подготовленные люди с веревками и крючьями, «кошками» на веревках. Эти-то крючья и собирались забрасывать на кремлевские стены, штурмом брать Кремль… Чем слух нелепей, тем легче ему верят. И по датам сходилось: вскоре после этого войска появились на Манежной площади.
Но в эту ночь как раз на редкость спокойно было на душе. Провожали Грекова. Друзьями они не были, но в последние лет десять встречались в разных компаниях, и вдруг позвонил: уезжает. Куда? Решил свалить. Разумеется, в Америку. Хочет проститься. Проводы – за городом, на даче. За ними заедет Гершуни. А он жив? Жив, их помнит. И стыдно стало: он помнит, а они ни разу не вспомнили его. Когда-то к профессору Гершуни они, перепуганные родители, возили маленького Диму, он кричал три ночи напролет, и в больнице сказали, срочно надо делать прокол барабанной перепонки, у ребенка воспаление среднего уха, гной, он может погибнуть. Чудный ребенок, сказал профессор Гершуни, поставив Диму босыми ножками к себе на колени, под мышки подбрасывая его, и тот вдруг улыбнулся. Вы хотите, чтоб он потерял слух? Какие проколы?! Потом возили к нему маленькую Дашу. Когда ребенок болен, в опасности, кажется, всю жизнь будешь помнить того, кто его лечил, спасал. Но дети вырастают, проходит время, и – забывается. А у Гершуни столько всего случилось за эти годы. В брежневскую пору, когда Косыгина будто бы спросили, сколько еще потребуется времени, чтобы мы наконец смогли избавиться от евреев в области военных исследований, совершенно обойтись без них, и тот ответил: десять лет, в эту пору выяснилось, в частности, что Гершуни нельзя больше доверять клинику, которую он создал и бессменно ею руководил. Он перенес инфаркт, но работать там остался: то ли зав. отделением, то ли консультантом. И его бывшие пациенты, теперь уже сами отцы и матери, приносили и привозили к нему своих детей. И за все эти годы они с Тамарой даже ни разу не позвонили ему.
Выехали с опозданием: по дороге к ним Гершуни заехал в клинику, там был тяжелый ребенок, и он задержался около него.
– Мы как военнообязанные: когда тяжелый случай, а это всегда есть, оставляешь телефон, чтобы в любой момент могли вызвать. Вот я и заехал, хочется спокойно посидеть, получить удовольствие.
От определенной неловкости, оттого, что виноватыми себя перед ним чувствовали, разговор вначале шел на общие темы:
– Опять бедствие на нас свалилось: урожай несметный. А мы как раз не ждали, – говорил Лесов.
– Нет, все не так пессимистично выглядит… – Гершуни улыбнулся. – Я сам слышал по телевизору, наш предсовмина уже что-то такое подписал. Я подписал, заверил он…
Гершуни вел свои старенькие «жигули» не торопясь, ему сигналили, обгоняли.
– Туда, куда они летят с такой скоростью, мы всегда можем успеть…
– Израиль Исаакович, вы совершенно не изменились с тех пор, – сказала Тамара.
– Просто мы с вашим мужем одновременно стали старше на некоторое количество лет, поэтому не так заметно. Вот подождите, вылезем на свет божий, и вы увидите, что волосы, а я помню точно, они были на моей голове, так их теперь уже нет.
Но вылезли они «на свет божий» раньше, чем предполагалось: забарахлил мотор. Подняли капот, полезли туда головами, Лесов хотел помочь.
– Нет, она слушается только меня. Это, если хотите, мое хобби.
И он не спеша возился в моторе при свете небольшой лампочки, она подсвечивала его лицо. Встречные машины ослепляли на миг, промчатся, и еще черней ночь. Две темные стены ельника, шоссе и августовское небо над ним, все в крупных ярких звездах. И тишина. Какой простор, какое спокойствие там, в вечном небе, какая там тишина.
Стояла машина на шоссе, слабый свет под капотом, старое, будто улыбающееся при этом свете лицо.
– Все. Можем трогаться. – Гершуни вытирал пальцы ветошью. – У нее на старости лет испортился характер. Но мне жаль с ней расставаться, привык.
И опять встречные машины обдавали светом лица его и Тамары, Лесов сидел сзади, в глубине. И разговор начался сам собой, как продолжение мыслей.
– Это стало просто повальное что-то, – говорил